Есть тексты, к которым возвращаются не из академического интереса, а скорее по внутренней необходимости — как к маршруту, который однажды уже был пройден и вдруг снова оказывается под ногами. «Заблудившийся трамвай» Николая Гумилёва принадлежит именно к таким редким случаям: он не столько читается, сколько переживается заново — каждый раз иначе.
«Заблудившийся трамвай» — это одно из тех стихотворений, которые будоражат студенческие аудитории и не отпускают читателя десятилетиями. У нас к нему особое отношение. Мы хотим открыть такую рубрику — говорить о стихах, известных и не очень, и через них — об их авторах. Начнём с Николая Гумилёва.
— Надо сказать, что это, пожалуй, моё любимое стихотворение Николая Гумилёва. В самые острые, экзистенциальные моменты я вдруг невольно начинаю его вспоминать — читаю вслух, люблю читать его друзьям. Оно мне интересно тем, что кажется в каком‑то смысле нетипичным для Гумилёва. Всё пронизано образным рядом, символами, тогда как Гумилёв, как известно, перпендикулярен символизму — он акмеист.
Ему важна поэтика вечного, предметного. Это стихотворение возникает на стыке акмеизма и символизма. Гумилёв говорит языком метафизики, но изображает предельно зримые картины. Мы видим этот трамвай, эту напудренную косу, мёртвые головы, надпись «Зеленная». Стихотворение глубокое, сильное, пророческое — написанное в 1919 году, на пороге тридцатипятилетия, и вызывающее множество толкований и интерпретаций.
— Многие считают, что это стихотворение автобиографическое. Более того, Анна Ахматова утверждала, что Гумилёв пишет о себе, пророчествует о себе и странным образом отсылает к собственной биографии.
А кто‑то видит в этом стихотворении Россию, историю, смуту Гражданской войны — неудержимую крылатую машину революции.
— Но это стихотворение о связи времён. О том, что поэт, обращённый к подлинному в собственной личности, а значит — к подлинному в человеке как таковом, ощущает себя частью вселенной. Он чувствует себя звеном, связанным со всеми эпохами и всеми людьми.
Можно вспомнить и «Божественную комедию»: «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу». Так и здесь — эта незнакомая улица, таинственный трамвай. Интересно, что в поэме Данте словом «вожатый» неоднократно называется Вергилий — его проводник.
А кто такая Машенька? Кто‑то считает, что она играет роль Беатриче. Здесь есть ощущение древности, мифологичности. Ощущение таинственного полёта — роковой предопределённости и одновременно бессмертия через связь с разными людьми, эпохами, поколениями. И ощущение того, что всё повторяется. Трагизм повторяется.
Вообще, образ трамвая — важная тема в русской литературе. Например, у Маяковского в поэме «Хорошо!» после революции трамваи уже едут в социализм:
Дул, как всегда, октябрь ветра́ми.
Рельсы по мосту вызмеив,
гонку свою продолжали трамы
уже — при социализме
Есть у Владислава Ходасевича, тоже, кстати, акмеиста, известное стихотворение «Берлинское», написанное в эмиграции и, как мне кажется, напрямую перекликающееся с Гумилёвым. Там тоже метафизика предметности.
Человек выглядывает в окно, и происходит следующее:
Многоочитые трамваи
Плывут между подводных лип,
Как электрические стаи
Светящихся ленивых рыб.
И там, скользя в ночную гнилость,
На толще чуждого стекла
В вагонных окнах отразилась
Поверхность моего стола, —
И, проникая в жизнь чужую,
Вдруг с отвращеньем узнаю
Отрубленную, неживую,
Ночную голову мою.
Не правда ли, слышна перекличка?
Да, конечно. Здесь же и булгаковский трамвай как символ судьбы, которую нельзя остановить. У Гумилёва трамвай несёт человека сквозь время и судьбу, у Булгакова трамвай исполняет приговор судьбы. Метафизический механизм, в который человек попадает и уже не может выйти.
— Да, конечно. Всё здесь. И это стихотворение, конечно, страшное. Но мы видим, насколько всё близко — одно время, одна эпоха. Это позвякивание трамваев угадывается и сегодня, хотя мы уже не помним, что именно тогда происходило.
Гумилёв — важнейшее явление русской поэзии. В нём есть этот воинственный, бодрый, завоевательский дух — и одновременно нежность, чувство тайны и чувство трагизма. Всё это в нём соединяется.
Есть у него в «Заблудившемся трамвае» строки:
Понял теперь я: наша свобода
Только оттуда бьющий свет,
Люди и тени стоят у входа
В зоологический сад планет.
Звучит, может быть, высокопарно, даже вычурно, но эти строки почему‑то воспринимаются как предельно достоверные. И интересно тут слово «свобода». Оказывается, настоящая свобода — не в криках площадей, не в этой борьбе. Очень быстро приходит понимание, что через внешний, пьяный, бурлеск стихии страна выходит к грани, когда люди разлучаются с жизнью.
Здесь есть и социологическое измерение русской смуты.
Когда герой идёт представляться императрице — это отсылка к «Капитанской дочке», к Маше Мироновой, с которой связана судьба Петруши Гринёва. «Капитанская дочка» — обманчиво простое, но очень глубокое произведение, с его прозрачностью и взглядом на смуту. Пугачёв — рядом. Смута повторяется.
Это стихотворение — предчувствие разлучения с жизнью на фоне вечной русской смуты.
Есть у Гумилёва интересная фотография из Абиссинии — почти засвеченная: он стоит рядом с чернокожим предводителем племени, и свет так падает, что их лица почти неразличимы. Когда смотришь на это фото, сразу вспоминаешь: «Только оттуда бьющий свет».
Поверить тогда было невозможно…
— Да, хотя всё это происходило непрерывно. Гибель Гумилёва стала одним из главных событий русского страшного XX века.
У Ахматовой есть строки: «Чугунная ограда, сосновая кровать, как сладко, что не надо мне больше ревновать…» Но на самом деле не было ни ограды, ни кровати — был уже иной, почти растворённый в пространстве дух.
Интересно, что Гумилёв оставил глубокий след и в советской поэзии. Ахматова считала, что если бы он выжил, он мог бы сохраниться в стране и в советской литературе. Как, например, поэт Николай Тихонов, его ученик, во многом продолживший его эстетику.
Спасибо тебе.
— Спасибо.
— Надо сказать, что это, пожалуй, моё любимое стихотворение Николая Гумилёва. В самые острые, экзистенциальные моменты я вдруг невольно начинаю его вспоминать — читаю вслух, люблю читать его друзьям. Оно мне интересно тем, что кажется в каком‑то смысле нетипичным для Гумилёва. Всё пронизано образным рядом, символами, тогда как Гумилёв, как известно, перпендикулярен символизму — он акмеист.
Ему важна поэтика вечного, предметного. Это стихотворение возникает на стыке акмеизма и символизма. Гумилёв говорит языком метафизики, но изображает предельно зримые картины. Мы видим этот трамвай, эту напудренную косу, мёртвые головы, надпись «Зеленная». Стихотворение глубокое, сильное, пророческое — написанное в 1919 году, на пороге тридцатипятилетия, и вызывающее множество толкований и интерпретаций.
— Многие считают, что это стихотворение автобиографическое. Более того, Анна Ахматова утверждала, что Гумилёв пишет о себе, пророчествует о себе и странным образом отсылает к собственной биографии.
А кто‑то видит в этом стихотворении Россию, историю, смуту Гражданской войны — неудержимую крылатую машину революции.
— Но это стихотворение о связи времён. О том, что поэт, обращённый к подлинному в собственной личности, а значит — к подлинному в человеке как таковом, ощущает себя частью вселенной. Он чувствует себя звеном, связанным со всеми эпохами и всеми людьми.
Можно вспомнить и «Божественную комедию»: «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу». Так и здесь — эта незнакомая улица, таинственный трамвай. Интересно, что в поэме Данте словом «вожатый» неоднократно называется Вергилий — его проводник.
А кто такая Машенька? Кто‑то считает, что она играет роль Беатриче. Здесь есть ощущение древности, мифологичности. Ощущение таинственного полёта — роковой предопределённости и одновременно бессмертия через связь с разными людьми, эпохами, поколениями. И ощущение того, что всё повторяется. Трагизм повторяется.
Вообще, образ трамвая — важная тема в русской литературе. Например, у Маяковского в поэме «Хорошо!» после революции трамваи уже едут в социализм:
Дул, как всегда, октябрь ветра́ми.
Рельсы по мосту вызмеив,
гонку свою продолжали трамы
уже — при социализме
Есть у Владислава Ходасевича, тоже, кстати, акмеиста, известное стихотворение «Берлинское», написанное в эмиграции и, как мне кажется, напрямую перекликающееся с Гумилёвым. Там тоже метафизика предметности.
Человек выглядывает в окно, и происходит следующее:
Многоочитые трамваи
Плывут между подводных лип,
Как электрические стаи
Светящихся ленивых рыб.
И там, скользя в ночную гнилость,
На толще чуждого стекла
В вагонных окнах отразилась
Поверхность моего стола, —
И, проникая в жизнь чужую,
Вдруг с отвращеньем узнаю
Отрубленную, неживую,
Ночную голову мою.
Не правда ли, слышна перекличка?
Да, конечно. Здесь же и булгаковский трамвай как символ судьбы, которую нельзя остановить. У Гумилёва трамвай несёт человека сквозь время и судьбу, у Булгакова трамвай исполняет приговор судьбы. Метафизический механизм, в который человек попадает и уже не может выйти.
— Да, конечно. Всё здесь. И это стихотворение, конечно, страшное. Но мы видим, насколько всё близко — одно время, одна эпоха. Это позвякивание трамваев угадывается и сегодня, хотя мы уже не помним, что именно тогда происходило.
Гумилёв — важнейшее явление русской поэзии. В нём есть этот воинственный, бодрый, завоевательский дух — и одновременно нежность, чувство тайны и чувство трагизма. Всё это в нём соединяется.
Есть у него в «Заблудившемся трамвае» строки:
Понял теперь я: наша свобода
Только оттуда бьющий свет,
Люди и тени стоят у входа
В зоологический сад планет.
Звучит, может быть, высокопарно, даже вычурно, но эти строки почему‑то воспринимаются как предельно достоверные. И интересно тут слово «свобода». Оказывается, настоящая свобода — не в криках площадей, не в этой борьбе. Очень быстро приходит понимание, что через внешний, пьяный, бурлеск стихии страна выходит к грани, когда люди разлучаются с жизнью.
Здесь есть и социологическое измерение русской смуты.
Когда герой идёт представляться императрице — это отсылка к «Капитанской дочке», к Маше Мироновой, с которой связана судьба Петруши Гринёва. «Капитанская дочка» — обманчиво простое, но очень глубокое произведение, с его прозрачностью и взглядом на смуту. Пугачёв — рядом. Смута повторяется.
Это стихотворение — предчувствие разлучения с жизнью на фоне вечной русской смуты.
Есть у Гумилёва интересная фотография из Абиссинии — почти засвеченная: он стоит рядом с чернокожим предводителем племени, и свет так падает, что их лица почти неразличимы. Когда смотришь на это фото, сразу вспоминаешь: «Только оттуда бьющий свет».
Поверить тогда было невозможно…
— Да, хотя всё это происходило непрерывно. Гибель Гумилёва стала одним из главных событий русского страшного XX века.
У Ахматовой есть строки: «Чугунная ограда, сосновая кровать, как сладко, что не надо мне больше ревновать…» Но на самом деле не было ни ограды, ни кровати — был уже иной, почти растворённый в пространстве дух.
Интересно, что Гумилёв оставил глубокий след и в советской поэзии. Ахматова считала, что если бы он выжил, он мог бы сохраниться в стране и в советской литературе. Как, например, поэт Николай Тихонов, его ученик, во многом продолживший его эстетику.
Спасибо тебе.
— Спасибо.
Николай Гумилёв
Заблудившийся трамвай
Заблудившийся трамвай
Шёл я по улице незнакомой
И вдруг услышал вороний грай,
И звоны лютни, и дальние громы, —
Передо мною летел трамвай.
Как я вскочил на его подножку,
Было загадкою для меня,
В воздухе огненную дорожку
Он оставлял и при свете дня.
Мчался он бурей тёмной, крылатой,
Он заблудился в бездне времён...
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон.
Поздно. Уж мы обогнули стену,
Мы проскочили сквозь рощу пальм,
Через Неву, через Нил и Сену
Мы прогремели по трём мостам.
И, промелькнув у оконной рамы,
Бросил нам вслед пытливый взгляд
Нищий старик, — конечно, тот самый,
Что умер в Бейруте год назад.
Где я? Так томно и так тревожно
Сердце моё стучит в ответ:
«Видишь вокзал, на котором можно
В Индию Духа купить билет?»
Вывеска... кровью налитые буквы
Гласят: «Зеленная», — знаю, тут
Вместо капусты и вместо брюквы
Мёртвые головы продают.
В красной рубашке, с лицом как вымя,
Голову срезал палач и мне,
Она лежала вместе с другими
Здесь, в ящике скользком, на самом дне.
А в переулке забор дощатый,
Дом в три окна и серый газон...
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон.
Машенька, ты здесь жила и пела,
Мне, жениху, ковёр ткала,
Где же теперь твой голос и тело,
Может ли быть, что ты умерла?
Как ты стонала в своей светлице,
Я же с напудренною косой
Шёл представляться Императрице
И не увиделся вновь с тобой.
Понял теперь я: наша свобода —
Только оттуда бьющий свет,
Люди и тени стоят у входа
В зоологический сад планет.
И сразу ветер знакомый и сладкий,
И за мостом летит на меня
Всадника длань в железной перчатке
И два копыта его коня.
Верной твердынею православья
Врезан Исакий в вышине,
Там отслужу молебен о здравье
Машеньки и панихиду по мне.
И всё ж навеки сердце угрюмо,
И трудно дышать, и больно жить...
Машенька, я никогда не думал,
Что можно так любить и грустить.
1919–1920
И вдруг услышал вороний грай,
И звоны лютни, и дальние громы, —
Передо мною летел трамвай.
Как я вскочил на его подножку,
Было загадкою для меня,
В воздухе огненную дорожку
Он оставлял и при свете дня.
Мчался он бурей тёмной, крылатой,
Он заблудился в бездне времён...
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон.
Поздно. Уж мы обогнули стену,
Мы проскочили сквозь рощу пальм,
Через Неву, через Нил и Сену
Мы прогремели по трём мостам.
И, промелькнув у оконной рамы,
Бросил нам вслед пытливый взгляд
Нищий старик, — конечно, тот самый,
Что умер в Бейруте год назад.
Где я? Так томно и так тревожно
Сердце моё стучит в ответ:
«Видишь вокзал, на котором можно
В Индию Духа купить билет?»
Вывеска... кровью налитые буквы
Гласят: «Зеленная», — знаю, тут
Вместо капусты и вместо брюквы
Мёртвые головы продают.
В красной рубашке, с лицом как вымя,
Голову срезал палач и мне,
Она лежала вместе с другими
Здесь, в ящике скользком, на самом дне.
А в переулке забор дощатый,
Дом в три окна и серый газон...
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон.
Машенька, ты здесь жила и пела,
Мне, жениху, ковёр ткала,
Где же теперь твой голос и тело,
Может ли быть, что ты умерла?
Как ты стонала в своей светлице,
Я же с напудренною косой
Шёл представляться Императрице
И не увиделся вновь с тобой.
Понял теперь я: наша свобода —
Только оттуда бьющий свет,
Люди и тени стоят у входа
В зоологический сад планет.
И сразу ветер знакомый и сладкий,
И за мостом летит на меня
Всадника длань в железной перчатке
И два копыта его коня.
Верной твердынею православья
Врезан Исакий в вышине,
Там отслужу молебен о здравье
Машеньки и панихиду по мне.
И всё ж навеки сердце угрюмо,
И трудно дышать, и больно жить...
Машенька, я никогда не думал,
Что можно так любить и грустить.
1919–1920